Ла Гюйоль, ла Баттарель, ла Маронет, ла Сабатьер тотчас же разошлись по своим комнатам. – Усы! – сказали про себя все четверо, запираясь изнутри на задвижку.
Дама де Карнавалет незаметно, под фижмами, перебирала обеими руками четки – от святого Антония до Святой Урсулы включительно через пальцы ее не прошел ни один безусый святой; святой Франциск, святой Доминик, святой Бенедикт, святой Василий, святая Бригитта – все были с усами.
У дамы де Боссьер голова пошла кругом, так усердно выжимала она мораль из слов ла Фоссез. – Она села верхом на своего иноходца, паж последовал за ней – мимо проносили святые дары – дама де Боссьер продолжала свой путь.
– Один денье, – кричал монах ордена братьев милосердия, – только один денье в пользу тысячи страждущих пленников, взоры которых обращены к небу и к вам с мольбой о выкупе.
– Дама де Боссьер продолжала свой путь.
– Пожалейте несчастных, – сказал почтенный, набожный седовласый старец, смиренно протягивая иссохшими руками окованную железом кружку, – я прошу для обездоленных, милостивая дама, – для томящихся в тюрьме – для немощных – для стариков – для жертв кораблекрушения, поручительства, пожара. – Призываю бога и всех ангелов его во свидетели, я прошу на одежду для голых – на хлеб для голодных, на убежища для больных и убитых горем.
– Дама де Боссьер продолжала свой путь.
Один разорившийся родственник поклонился ей до земли.
– Дама де Боссьер продолжала свой путь.
С обнаженной головой побежал он рядом с ее иноходцем, умоляя ее, заклиная прежними узами дружбы, свойства, родства и т. д. – Кузина, тетя, сестра, мать, во имя всего доброго, ради себя, ради меня, ради Христа, вспомните обо мне – пожалейте меня! [245]
– Дама де Боссьер продолжала свой путь.
– Подержи мои усы, – сказала дама де Боссьер. – Паж подержал ее коня. Она соскочила с него на краю площадки.
Есть такие ходы мыслей, которые оставляют штрихи возле наших глаз и бровей, и у нас есть сознание этого где-то в области сердца, которое придает этим штрихам большую отчетливость, – мы их видим, читаем и понимаем без словаря.
– Ха-ха! хи-хи! – вырвалось у ла Гюйоль и ла Сабатьер, когда они всмотрелись в штрихи друг у дружки. – Хо-хо! – откликнулись ла Баттарель и ла Маронет, сделав то же самое. – Цыц! – воскликнула одна. – Тс-тс, – сказала другая. – Шш, – произнесла третья. – Фи-фи, – проговорила четвертая. – Гранмерси! – воскликнула дама де Карнавалет – та, которая наградила усами святую Бригитту.
Ла Фоссез вытащила шпильку из прически и, начертив тупым ее концом небольшой ус на одной стороне верхней губы, положила шпильку в руку ла Ребур. – Ла Ребур покачала головой.
Дама де Боссьер трижды кашлянула себе в муфту – ла Гюйоль улыбнулась. – Фу, – сказала дама де Боссьер. Королева Наваррская прикоснулась к глазам кончиком указательного пальца – как бы желая сказать: – я вас всех понимаю.
Всему двору ясно было, что слово усы погублено: ла Фоссез нанесла ему рану, и от хождения по всем закоулкам оно не оправилось. – Правда, оно еще несколько месяцев слабо оборонялось, но по их истечении, когда сьер де Круа нашел, что за недостатком усов ему давно пора покинуть Наварру, – стало вовсе неприличным и (после нескольких безуспешных попыток) совершенно вышло из употребления.
Наилучшее слово на самом лучшем языке самого лучшего общества пострадало бы от таких передряг. – Священник из Эстеллы [246] написал на эту тему целую книгу, показывая опасность побочных мыслей и предостерегая против них наваррцев.
– Разве не известно всему свету, – говорил священник из Эстеллы в заключение своего труда, – что несколько столетий тому назад носы подвергались в большинстве стран Европы той же участи, какая теперь постигла в Наваррском королевстве усы? Зло, правда, не получило тогда дальнейшего распространения, – но разве кровати, подушки, ночные колпаки и ночные горшки не стоят с тех пор всегда на краю гибели? Разве штаны, прорехи в юбках, ручки насосов, втулки и краны не подвергаются до сих нор опасности со стороны таких же ассоциаций? – Целомудрие по природе смиреннейшее душевное качество – но снимите с него узду – и оно уподобится льву, беснующемуся и рыкающему.
Цель рассуждений священника из Эстеллы не была понята. – Пошли по ложному следу. – Свет взнуздал своего осла с хвоста. И когда крайности щепетильности и начатки похоти соберутся на ближайшем заседании провинциального капитула, они, пожалуй, и это объявят непристойностью.
Глава II
Когда пришло письмо с печальным известием о смерти моего брата Бобби, отец занят был вычислением расходов на поездку в почтовой карете от Кале до Парижа и дальше до Лиона.
Злополучное то было путешествие! Доведя его уже почти до самого конца, отец вынужден был проделать шаг за шагом весь путь вторично и начать свои расчеты сызнова по вине Обадии, отворившего двери с целью доложить ему, что в доме вышли дрожжи, – и спросить, не может ли он взять рано утром большую каретную лошадь и поехать за ними. – Сделай одолжение, Обадия, – сказал отец (продолжая свое путешествие), – бери каретную лошадь и поезжай с богом. – Но у нее не хватает одной подковы, бедное животное! – сказал Обадия. – Бедное животное! – отозвался дядя Тоби в той же ноте, как струна, настроенная в унисон. – Так поезжай на Шотландце, – проговорил с раздражением отец. – Он ни за что на свете не даст себя оседлать, – отвечал Обадия. – Вот чертов конь! Ну, бери Патриота, – воскликнул отец, – и ступай прочь. – Патриот продан, – сказал Обадия. – Вот вам! – воскликнул отец, делая паузу и смотря дяде Тоби в лицо с таким видом, как будто это было для него новостью. – Ваша милость приказали мне продать его еще в апреле, – сказал Обадия. – Так ступай пешком за твои труды, – воскликнул отец. – Еще и лучше; я больше люблю ходить пешком, чем ездить верхом, – сказал Обадия, затворяя за собой двери.
– Вот наказание божие! – воскликнул отец, продолжая свои вычисления. – Вода вышла из берегов, – сказал Обадия, снова отворяя двери.
До этого мгновения отец, разложивший перед собой карту Сансона [247] и почтовый справочник, держал руку на головке циркуля, одна из ножек которого упиралась в город Невер, последнюю оплаченную им станцию, – с намерением продолжать оттуда свое путешествие и свои подсчеты, как только Обадия покинет комнату; но эта вторая атака Обадии, отворившего двери и затопившего всю страну, переполнила чашу. – Отец выронил циркуль, или, вернее, бросил его на стол наполовину непроизвольным, наполовину гневным движением, после чего ему ничего больше не оставалось, как вернуться в Кале (подобно многим другим) нисколько не умнее, чем он оттуда выехал.
Когда в гостиную принесли письмо с известием о смерти моего брата, отец находился уже в своем повторном путешествии, на расстоянии одного шага циркуля от той же самой станции Невер. – С вашего позволения, мосье Сансон, – воскликнул отец, втыкая кончик циркуля через Невер в стол – и делая дяде Тоби знак заглянуть в письмо, – дважды в один вечер быть отброшенным от такого паршивого городишка, как Невер, это слишком много, мосье Санеон, для английского джентльмена и его сына. – Как ты думаешь, Тоби? – спросил игривым тоном отец. – Если это не гарнизонный город, – сказал дядя Тоби, – в противном случае… – Видно, я останусь дураком, – сказал, улыбаясь про себя, отец, – до самой смерти. – с этими словами он вторично кивнул дяде Тоби – и, все время держа одной рукой циркуль на Невере, а в другой руке почтовый справочник, – наполовину занятый вычислениями, наполовину слушая, – нагнулся над столом, опершись на него обоими локтями, между тем как дадя Тоби читал сквозь зубы письмо.
– Он нас покинул, – сказал дядя Тоби. – Где? – Кто? – воскликнул отец. – Мой племянник, – сказал дядя Тоби. – Как – без разрешения – без денег – без воспитателя? – воскликнул отец в крайнем изумлении. – Нет: он умер, дорогой брат, – сказал дядя Тоби. – Не быв больным? – продолжал изумляться отец. – Нет, должно быть, он болел, – сказал дядя Тоби тихим голосом, и глубокий вздох вырвался у него из самого сердца, – конечно, болел, бедняжка. Ручаюсь за него – ведь он умер.