– Достоинство этого текста в том, что он подойдет к любой проповеди, а достоинство проповеди в том, что она подойдет к любому тексту.
– За эту проповедь я буду повешен, – потому что украл большую ее часть. Доктор Пейдагун меня изобличил. Никто не изловит вора лучше, чем вор.
На обороте полудюжины проповедей я нахожу надпись: так себе, и больше ничего, – а на двух: moderato [303] ; под тем и другим (если судить по итальянскому словарю Альтиери, – но главным образом по зеленой бечевке, по-видимому выдернутой из хлыста Йорика, которой он перевязал в отдельную пачку две завещанные нам проповеди с пометкой moderato и полдюжины так себе) он разумел, можно сказать с уверенностью, почти одно и то же.
Одно только трудно совместить с этой догадкой, а именно: проповеди, помеченные moderato, в пять раз лучше проповедей, помеченных так себе; – в них в десять раз больше знания человеческого сердца, – в семьдесят раз больше остроумия и живости – и (чтобы соблюсти порядок в этом нарастании похвал) – они обнаруживают в тысячу раз больше таланта; – они, в довершение всего, бесконечно занимательнее тех, что связаны в одну пачку с ними; по этой причине, если драматические проповеди Йорика будут когда-нибудь опубликованы, то хотя я включу в их собрание только одну из числа так себе, однако без малейшего колебания решусь напечатать обе moderato.
Что мог разуметь Йорик под словами lentamente [304] , tenute [305] , grave [306] и иногда adagio [307] – применительно к богословским произведениям, когда характеризовал ими некоторые из своих проповедей, – я не берусь угадать. – Еще больше озадачен я, находя на одной all’ottava alta [308] , на обороте другой con strepito [309] , – на третьей siciliana [310] , – на четвертой alla capella [311] , – con l’arco [312] на одной, – senza l’arco [313] на другой. – Знаю только, что это музыкальные термины и что они что-то означают; а так как Йорик был человек музыкальный, то я не сомневаюсь, что, приложенные к названным произведениям, оригинальные эти метафоры вызывали в его сознании весьма различные представления о внутреннем их характере – независимо от того, что бы они вызывали в сознании других людей.
Среди этих проповедей находится и та, что, не знаю почему, завела меня в настоящее отступление, – надгробное слово на смерть бедного Лефевра, – выписанная весьма тщательно, как видно, с черновика. – Я потому об этом упоминаю, что она была, по-видимому, любимым произведением Йорика. – Она посвящена бренности и перевязана накрест тесьмой из грубой пряжи, а потом свернута в трубку и засунута в полулист грязной синей бумаги, которая, должно быть, служила оберткой какого-нибудь ежемесячного обозрения, потому что и теперь еще отвратительно пахнет лошадиным лекарством. – Были ли эти знаки уничижения умышленными, я несколько сомневаюсь, – ибо в конце проповеди (а не в начале ее) – в отличие от своего обращения с остальными – Йорик написал – —
– Правда, не очень вызывающе, – потому что надпись эта помещена, по крайней мере, на два с половиной дюйма ниже заключительной строки проповеди, на самом краю страницы, в правом ее углу, который, как известно, вы обыкновенно закрываете большим пальцем; кроме того, надо отдать ей справедливость, она выведена вороньим пером таким мелким и тонким итальянским почерком, что почти не привлекает к себе внимания, лежит ли на ней ваш большой палец или нет, – так что способ ее выполнения уже наполовину ее оправдывает; будучи сделана, вдобавок, очень бледными чернилами, разбавленными настолько, что их почти незаметно, – она больше похожа на ritratto [314] тени тщеславия, нежели самого тщеславия, – она кажется скорее слабой попыткой мимолетного одобрения, тайно шевельнувшейся в сердце сочинителя, нежели грубым его выражением, бесцеремонно навязанным публике.
Несмотря на все эти смягчающие обстоятельства, я знаю, что, предавая поступок его огласке, я оказываю плохую услугу репутации Йорика как человека скромного, – но у каждого есть свои слабости, – и вину Йорика сильно уменьшает, почти совсем снимая ее, то, что спустя некоторое время (как это видно по другому цвету чернил) упомянутое слово было перечеркнуто штрихом, пересекающим его накрест, как если бы он отказался от своего прежнего мнения или устыдился его.
Краткие характеристики проповедей Йорика всегда написаны, за этим единственным исключением, на первом листе, который служит их обложкой, – обыкновенно на его внутренней стороне, обращенной к тексту; – однако в конце, там, где в распоряжении автора оставалось пять или шесть страниц, а иногда даже десятка два, на которых можно было развернуться, – он пускался окольными путями и, по правде говоря, с гораздо большим одушевлением, – словно ловя случай опростать себе руки для более резвых выпадов против порока, нежели те, что ему позволяла теснота церковной кафедры. Такие выпады, при всей их беспорядочности и сходстве с ударами, наносимыми в легкой гусарской схватке, все-таки являются вспомогательной силой добродетели. – Почему же тогда, скажите мне, мингер Вандер Блонедердондергьюденстронке, не напечатать их вместе со всеми остальными?
Глава XII
Когда дядя Тоби обратил все имущество покойного в деньги и уладил расчеты между Лефевром и полковым агентом и между Лефевром и всем человеческим родом, – на руках у дяди Тоби остался только старый полковой мундир да шпага; поэтому он почти без всяких препятствий вступил в управление наследством. Мундир дядя Тоби подарил капралу: – Носи его, Трим, – сказал дядя Тоби, – покуда будет держаться на плечах, в память бедного лейтенанта. – А это, – сказал дядя Тоби, взяв шпагу и обнажив ее, – а это, Лефевр, я приберегу для тебя, – это все богатство, – продолжал дядя Тоби, повесив ее на гвоздь и показывая на нее, – это все богатство, дорогой Лефевр, которое бог тебе оставил; но если он дал тебе сердце, чтобы пробить ею дорогу в жизни, – и ты это сделаешь, не поступясь своей честью, – так с нас и довольно.
Когда дядя Тоби заложил фундамент и научил молодого Лефевра вписывать в круг правильный многоугольник, он отдал его в общественную школу, где мальчик и пробыл, за исключением Троицы и Рождества, когда за ним пунктуально посылался капрал, – до весны семнадцатого года. – Тут известия о том, что император двинул в Венгрию армию против турок, – зажгли в груди юноши огонь, он бросил без позволения латынь и греческий и, упав на колени перед дядей Тоби, попросил у него отцовскую шпагу и позволение пойти попытать счастья под предводительством Евгения [315] . Дважды воскликнул дядя Тоби, позабыв о своей ране: – Лефевр, я пойду с тобой, и ты будешь сражаться рядом со мной. – И дважды поднес руку к больному паху и опустил голову, с горестью и отчаянием. —
Дядя Тоби снял шпагу с гвоздя, на котором она висела нетронутая с самой смерти лейтенанта, и передал капралу, чтобы тот вычистил ее до блеска; – потом, удержав у себя Лефевра всего на две недели, чтобы его экипировать и договориться о его проезде в Ливорно, – он вручил ему шпагу. – Если ты будешь храбр, Лефевр, – сказал дядя Тоби, – она тебе не изменит – но счастье, – сказал он (подумав немного), – счастье изменить может. – И если это случится, – прибавил дядя Тоби, обнимая его, – возвращайся ко мне, Лефевр, и мы проложим тебе другую дорогу.